облокотившись на низкий подоконник, посверкивая на молодых из-под курчавых черных бровей.
Неуютно чувствовал себя Кочелабов под этими взглядами за выскобленным до глянцевой желтизны столом. Чашку держал чинно и твердо на растопыренных пальцах, чаем не швыркал, а отхлебывал его маленькими глотками, и, оглядывая стены, обклеенные репродукциями картин и фотографий, корил себя за малодушие: зачем согласился на этот чай.
Дед Гуров не столько увлекался сладким, сколько нахваливал Августу: какая она добрая да пригожая, хозяйственная да внимательная к нему, старику. И хоть Августа сердилась совсем непритворно и даже грозила оставить белье нестиранным, если дед не прекратит свое славословие, он только хитровато подмигивал Кочелабову, как сообщнику, и продолжал гнуть свое. Все это начинало походить на зауряднейшее сватовство.
Кеша кивал головой для приличия, чтоб не сидеть истуканом, и ждал момента, чтобы спросить, не на войне ли потерял дед свое здоровье. И он спросил, готовый выслушать двусмысленный в своей уклончивости ответ, не столько для себя, сколько для Августы, чтоб знала, кому стирает белье.
Вместо ответа дед попросил Августу подать ему с тумбочки альбом фотографий. На одной из них, порыжевшей от времени, четверо солдат, натужась, выталкивали из грязи сорокапятку. И в крайнем солдате, без подсказки, можно было узнать чернобрового, с залихватским чубом их собеседника.
– Вот с этой пушчонкой до Пскова и дошел, на здоровье не жаловался, пока осколок в загривок не поцеловал.
«Что ж он раньше той фотокарточки не показывал, не давал сплетням окорот? – подумал Кочелабов. Неужто обошли его стороной бабьи пересуды?»
– Поправитесь, – убежденно сказала Августа.
– Поправиться, быть может, и поправлюсь, даст бог, – вздохнул Гуров. А здоровья-то уж не жду. В мои года – какое там здоровье. Вы молодые – вам жить… А ты, милка моя, – ткнул он жилистым пальцем в Кочелабова, – правильно на жизнь смотришь. Ребенок, чей ни будь, разве помеха в жизни? Да столько их еще наробите вместе, помяни мое слово…
Августа, фыркнув, выскочила из-за стола.
Найдя ее за домом, в ягоднике, Кочелабов едва не поверил, что собирается Августа исполнить обещанное. Вот поправит сейчас одеяльце на Егорке и покатит домой.
– Пень старый! Язык-то без костей, вот и молотит, вот и… И ты тоже хорош поддакивать: да, да, – передразнила она Кочелабова. Он то ладно – нашел золотце: милашка, букашка. Дура я, толстая и некрасивая дура. Не слепая, все вижу.
– Будет врать-то, какая ты дура? И не толстая вовсе, чего наговариваешь?..
– Была бы умная, училась бы сейчас в городе и горюшка не знала. А тут не сыщешь даже, куда девать себя.
Кочелабов жалостливо обнял Августу, и та затихла, сжалась, будто хотела стать совсем маленькой. Под его ладонью поймано затрепетала какая-то жилка. Заполошное, ускользающее биение ее подействовало на Кочелабова сильнее, чем сами слова: и боль Августы за свою неустроенность,