объединяет имена Достоевского и Гессе как носителей «ориентального», азиатского сознания, несущего угрозу разрушения европейской культурной традиции: «Поскольку немцы являются очень истерической расой, то они всегда выбирают самые истерические и нездоровые аспекты восточного искусства и мысли, а в последние годы они все больше и больше поворачиваются на Восток, и все больше и больше в сторону России, по-видимому прозрев после фиаско Раппальского договора. Если германо-азиатское влияние проникнет в Западную Европу, то результатом этого может быть ослабление тех европейских традиций, без следования которым мы можем впасть в состояние варварства, подобное тому, в котором пребывают Америка или Россия. Мой друг Герман Гессе, чей талант я безмерно ценю, являет собой пример такого рода ориентализации, в отношении которой я питаю страх, и у меня даже был соблазн написать что-либо критическое в адрес его книги <…> и писателя, которого он так высоко ценит, – Достоевского»70.
В редакторском «Комментарии» в журнале «Крайтерион» за август 1927 г. Элиот уже на языке публицистики вновь привлекает внимание к угрозе, исходящей от России, обращаясь все к той же мифологеме русского варварского ориентализма: «<…> самым значительным событием военного времени стала Русская революция. Именно Русская революция заставила взглянуть на положение Европы (говоря словами Валери) как на небольшой, изолированный мыс на западной оконечности азиатского континента71. И это осознание, похоже, может дать начало развитию нового европейского мышления»72. Таким образом, «русские» строки из «Бесплодной земли» стали своеобразной точкой отсчета для развития целого направления социокультурной критики Элиота. Следует отметить, что «русская идея» Элиота во многом развивалась в рамках его «европейской идеи».
Стоит добавить к сказанному выше, что и другие аспекты поэтики «Бесплодной земли» могут рассматриваться в контексте творчества Достоевского. Прежде всего это относится к урбанистическому дискурсу поэмы: создание образа города-фантома, апокалиптические, мистические видения, мифологизация речного пространства (Нева–Темза) и т.д. Любопытным представляется также рассмотреть «лондонские» тексты Достоевского («Зимние заметки о летних впечатлениях») и Элиота с точки зрения взаимодействия трансцендентального и социального, петербургский текст Достоевского и лондонский Элиота в их генетическом сродстве через Ч. Диккенса (по первоначальному замыслу названием поэмы Элиота служила цитата из «Нашего общего друга» Диккенса) и т.п. Персонажную систему поэмы также отличает масштабность и широта, присущие романам русского писателя (от проститутки до пророка, от представителей высшего света до люмпенов и т.п.). Невротические монологи героини из второй части поэмы «Игра в шахматы» являют собой пример «достоевщины» в расхожем понимании, отражающем культурные стереотипы эпохи (ср. со строкой из черновика – «Русские возбуждали ее истерические