женскую честь.
Сам себя
попирает ослепший народ,
если право судьи всех народов берет.
Я не предал монголов.
Неправда твоя.
Ты предатель народа, Мамай,
а не я…»
У Мамая задергались шеки
и рот.
«Ну и ну…
Значит, разное – хан и народ?»
«Значит, разное…» —
твердо ответил певец,
и баскак с торжеством захехекал —
конец!
Хан сказал:
«Уведи
и язык отсеки.
Слишком длинными стали сейчас языки…»
«Хан, а руки?
Вдруг руки напишут —
как их называют? – стихи…»
«Руки тоже…»
И сразу сменилось «хе-хе»
на «хи-хи».
И вкопали язык
удалого монгола-певца
в куликовскую землю
среди васильков,
чабреца.
Будет время —
поднимется до облаков
урожай
из отрезанных языков!
И звенели
опять, как проклятье слышны,
у Мамая в ушах
три воловьих струны.
И, тайком возмечтав
улизнуть за Урал,
хан вдруг понял,
что завтрашний бой – проиграл.
Я пришел к тебе с миром,
пустыня Гоби,
и не мог я не с миром прийти,
а по злобе.
Общей правды
и в русском ища,
и в монголе,
я пришел
как посол Куликова поля.
Пограничник монгольский,
как грек за богиню,
поднял тост:
«За прекрасную нашу пустыню!»
И она засмущалась,
в ответ зашуршала
и песчинками к нам прикоснулась шершаво.
Солнце,
будто монгольское медное блюдо,
здесь рождается
между горбами верблюда.
К материнским соскам
так