к нему, как люди отправлялись из Ирландии в Нью-Йорк.
Лукас выбежал из квартиры, бегом спустился по лестнице. Надо было предупредить ее. Надо было объяснить, что за угроза над ней нависла.
У подъезда Кэтрин он остановился. Сердце колотилось и трепетало. Надо было постучаться, упросить крошечную женщину пустить его подняться к Кэтрин. Но он знал – знал твердо, – что она не сразу поверит тому, что он ей скажет. Он понимал, насколько необычна его весть, и понимал, что из всех возможных вестников меньше всего доверия внушает именно он, болезненный и странный, который, когда на него находит, может разговаривать только как книга.
Он все не мог решиться. Ему невыносимо было представить, как он придет к Кэтрин, расскажет ей все, что знает, а она будет всего лишь добродушно-сдержанной к нему. Если она вздумает обращаться с ним как с несчастным помешанным мальчишкой, если снова даст еды для родителей, его охватит такой острый стыд, от которого уже не оправиться.
Он стоял на крыльце, мучась от нерешительности, когда ему пришло в голову, что надо бы ей чего‐нибудь принести. Нельзя было являться к ее дверям так – с пустыми руками и в глубоком отчаянии. Он мог прийти к ней с дарами. Мог бы сказать: “У меня есть для тебя подарок”. Мог бы вручить ей что‐нибудь изумительно редкостное. И тут, как только она ахнет над подарком, раскрыть истинную цель своего появления.
Он не мог отнести ей музыкальную шкатулку – особенно теперь, когда оказалось, что та – окно в мир мертвых. Он не мог отдать ей и книгу – она была не его. А кроме книги и музыкальной шкатулки все, чем обладал он, чем обладала его семья, было убогим и скучным.
Впрочем, у него были деньги. Он мог что‐нибудь купить.
Но все магазины уже закрылись. Он пошел по Пятой улице, мимо темных витрин, которые, даже когда магазины работали, не предложили бы ничего подходящего для подарка. За стеклом этих витрин были мясо и хлеб, всякая бакалея, мастерская сапожника. Проходя мимо магазинов, Лукас отмечал про себя всё их дремлющее изобилие, все эти мясные туши и сапоги. Сквозь собственное неясное отражение он смотрел в витрины на красно-белые окорока, висевшие на фоне кафельной плитки, на полки с безликой обувью, на бутылки, на которых мужчина с усами и в очках полнился благодарностью содержащемуся внутри живительному напитку – снова и снова один и тот же мужчина все с тем же благодарным выражением на лице.
Лукас пошел на Бродвей. Там еще что‐то могло работать.
Бродвей – словно игрушка ребенка-великана. Он мог бы послужить даром султану, увенчанному тюрбаном победителю, который отверг все прочие подношения, которому не в радость целые рощи, полные поющих механических соловьев, который зевает, глядя на золотые туфли, танцующие сами по себе.
Но на Бродвее магазины тоже были закрыты.
В этот час открытыми оставались только кафе, пивные и вестибюли гостиниц. Пройдя по Бродвею до самой Принс-стрит, он заметил на углу мальчишку, который что‐то предлагал прохожим. Мальчишка был постарше Лукаса и одет в лохмотья. На нем были подвязанные веревкой короткие брюки раза в полтора