зеркального блеска мойка, остывший семейный обед под белой салфеткой, будто под саваном. Стол у окна, холодильник напротив, расстояние – руку протяни. А для супругов Сидоровых – недосягаемые горизонты. Пустота. Слова морозные выдувают в пространство. Чувством вины они вскрыты давно, как патологоанатомом-практикантом. За отсутствие признаков жизни, были приняты охладевшие друг к другу сердца.
Когда-то она решила, он протестовал слишком слабо. Их ребенок, кусками кошачьего корма был выскребен, сброшен в подставленный таз. В больничной карточке минутная процедура отмечена как искусственное прерывание беременности. Проще – аборт.
До того, любовь жены к стерильной чистоте вызывала у Димки глубокое уважение. Являлась причиной гордости – какая хозяюшка!
После: стирая, надраивая, она казалось выскребает из дома тепло, из себя женщину, из него душу.
Из-под холодной бутылки, приложенной ко лбу, Димка смотрел на розовые тапочки с причудливо закрученными бантами. Какая пошлость.
– Сопьешься, ты Сидоров.
Неужели так трудно провалиться?! Он заскрипел зубами. С остервенением плюясь словами, принялся доказывать домотканым половичкам: не был пьян! И пиво – не с похмелья!
Глаза налились кровью, брови то встык, то на лоб, собирая морщины. Пот росой на висках. Жилы на крепкой шее вздулись: вот-вот оборвутся. Несет бред здоровый мужик тридцати с гаком лет. Сам не верит, но память, в трезвости еще не изменявшая, крутит картину ужасную, настаивает на документальности. О-о-о…
Ночные тучи будто битые листы шифера: дыроватые, края рваные. Тусклая луна, как лампочка Ильича, сквозь нищету эту проглядывает. И на земле, как на небе. Старые крыши набекрень. Окна ртами паралитиков кривятся. На заднем дворе, между стойлом и амбаром, в бревенчатом сарае двери настежь. В черноте проема дрожит огонек. Там, на середине, на мятом донышке перевернутого ведра, в граненом стакане, роняя восковые слезы, горит свеча. На земляном полу истлевшая солома, пересыпанная прелыми зернами. По стенам на ржавых гвоздях, покрытые слоем пыли, как висельники безголовые, рукава по швам: фуфайки, плащи, тулупы. В двери со спины ветерок. Шелест собрался в невозможное: «… шел…». Чуть ярче огонек. Тень на пол: огромный паук горбатый, лохматый, о четырех лапах. Скрипнув, качнулась паутина: «…при-шел…». Да чтоб тебя! Под потолком, упираясь конечностями в тонкие переплетения нитей, баба Дуся. Из-под белого трикотажа майки, с растянутыми лямками, выпали тощие груди. Теплые, до колен рейтузы в желтых разводах. Запах мочи ударил в нос…
Страх – это иное. Страх: война, плен. ЭТО иное. Не здесь, где-то «за».
Димка в несколько бульков опустошил бутылку.
– Ударил бы лучше, – тапочки потоптались, повернулись, потащились прочь, поблескивая, вычищенными пемзой пятками, демонстрируя лодыжки со следами депиляции.
Кому я рассказываю?!
Босыми ножками по комнате кругами шлеп, шлеп. Как лягушка. В мужской рубахе, как мышь в пологу. Белая кожа лица, в обрамлении рыжих кудрей. Хитрые глазки,