же обличил данную ловушку и засухарился. Другими словами, лёг на дно. Некоторые учителя разуверились. Некоторые затаили обиду. Единицы заподозрили что-то неладное. Учительские дети решили жать мне руку. Одна мама не переставала верить. Она всем телом и душой отдалась этой вере, так не отдаётся ни один священник Богу. Ещё бы, не каждый день рожаешь гения, который с течением времени всем видом говорит, что ты дура, и ты явно ошиблась. Она терзалась в надежде – я образумлюсь, вновь покажусь из высокой травы. Она обхватывала надежду в объятия ровно на столько, на сколько позволял размах её узких плеч. Надежда. Надежда. Надежда. Боже! я так ненавижу это слово! я плевал на всё, что с ним связанно! Как по мне, куда лучше находится в жопе: пусть тесновато, из-за резкой пополняемости населения, пусть мрачновато, пусть там смердит и пляшет уныние, но оттуда есть выход, один единственный и самый верный. Размером с отверстие в скрученном пальце, он сияет ярче любого алмаза, как луна для волка, все равно, что Полярная звезда для мореплавателя. А надежда…хера лысого – надежда. Если есть надежда, то всё кончено. Возможно, в этом факте и заключалась мамина оплошность. Чего не скажешь про меня…
Мне ничего не мешало развиваться втихомолку. Я питался улицей: людьми, разговорами, животными, природой – и книгами. Второе перешло в жесточайший кайф, сильную зависимость, сравнимую лишь с самым бешенным грехом, который можно себе представить. Я грезил о Большом городе, где встречу кучу таких же грешников, займусь интересным делом, что поможет мне взлететь к ступеням Олимпа, а после постучаться в монументальную дверь. И я поступил в университет (причём, занимающий достаточно престижное место в России) в Большом городе, и сразу же осознал, что отсюда не светят ворота Олимпа, отсюда я пойду в ровном строе высохших, до мозга и костей, каторжников, прикованным кандалами к переднему и заднему соседям, прямиком через инфернальные ворота. Загнивающие в старческом смоге преподы вызвали во мне тоску и ревностную жадность по моему Маленькому городу, в котором проектная картинка гниения не была прикрыта премиум пледом – она лежала в парках, в подворотнях, отпечатывалась на старых домах, на рассыпающихся квартирах. Она не пряталась. Она не обманывала глаз. В университете преподы были либо слишком ленивы, чтобы обучать, им приходилось работать на автомате (какие-то их знание давно спрятались в неиспользуемой части мозга), и они не уходили только лишь потому, что зарабатывали деньги, либо слишком деспотичны, сварливы и, давно, беспричинно, разочарованы в новом поколении, чтобы снизойти до подачи знаний, и они также держались лишь за деньги. А молодые преподы открыто срали и на меня, и на тебя, и на всех остальных – главное заработать денег. Но и в этом есть своя правда. Срать мы научились с рождения, тут ничего не поделаешь. А самое удивительное, окончательно выбившее меня из Большого города, это студенты, мои однополчане, которые, чётко осознавая гибель, крах всего и вся, давали этому случиться. Они трезво шли на погибель точно инкубаторные курицы, сношаясь