есть место не только истинному вдохновению, но и тому, что он называет глумлением вдохновения, когда листы, написанные блестяще, отвергались общим контекстом. Но все равно это было вдохновение:
«В особо успешные дни, когда работа спорилась и текст на глазах обретал нужный ритм и дыханье (поймавший ветер парус; корабль, укротивший волну), приходило ощущение хладнокровного (ступивший в борозду фортуны киль) и надежного (точно упругий балласт для кормы) восторга, приближавшего минуты удивительной трезвости, в которые казалось, что все вдруг – и в нем, и вовне – становилось предельно ясно и, сами собой, будто бы вожделея небес, в этом летучем и доблестном плавании рождались строки просторной, пронзительной, какой-то потусторонней и оттого почти что запретной, раскатистой голосом правды».
Но в то же время «Вилла Бель-Летра» это не только поток сознания художника. Это – роман-диалог, роман-спор о судьбе творчества, естественность которого предопределена появлением в замкнутом пространстве виллы Бель-Летра трех писателей, представляющих к тому же разные национальные литературы. Не желая, признавать «права суверена» за Расьолем, считающим любой шедевр «талантливой банальностью психопата», Суворов расценивает последний роман француза как «порнографию духа», открыто выступая против издержек психоанализа и деконструкции: «Подменять примитивным набором рефлексов судьбу. Согласитесь, сводить человека к паре первичных животных инстинктов, во-первых, не ново, во-вторых – опрометчиво: компрометирует вас самого. Отдает мазохизмом. Пограничным с духовной кастрацией», – бросает Суворов свои возражения в лицо мэтру и продолжает отстаивать свою позицию даже при натянутых доводах к авторитету: «Кафка-то здесь при чем! Побойтесь Бога». Суворов не отрицает мастерство Расьоля (далее мы узнаем, что за десять дней пребывания на вилле Бель-Летра Расьоль написал почти тридцать страниц заказанной ему, как и собратьям по перу, новеллы о Лире фон Реттау, «его перо обрело легкость», но для него Лира только авантюристка или жертва низменной ревности, или любви). Но это мастерство направлено только на выявление в человеке низменного или порочного, чего не может ни принять, ни понять Георгий Суворов. По убеждению Расьоля, в литературе верх одерживает Медея, способная уничтожить своими руками своих же детей, но то, что медеям современности далеко до героев античной трагедии им в расчет не принимается. «Ветеран сексуальной акробатики» (нисколько не смущаясь таким суворовским определением своей писательской сущности), в свою очередь бьет по позициям Суворова, хотя и признает его несомненный талант:
«Страсть ваших героев стерильна, коллега… Все ваши томления по людской душе, конечно, трогательны, но на мой вкус, попахивают церковным ладаном… Вы зависли между реализмом Толстого и модернистскими штучками Фолкнера, Стайн и Камю, разбавляя этот сироп хрестоматийной кислятиной из раннего Хемингуэя… Все у вас гордо, красиво, как в театре