было совсем темно ещё и потому, что окна, где мог бы гореть свет, были плотно зашторены так, чтобы ни один лучик не мог пробиться на волю. Со стороны станции протяжно рявкнул гудок, лязгнули вагонные сцепки, в медленно нарастающем темпе застучали колёса вагонов на стыках рельс и неясный отсвет приглушённого паровозного прожектора чиркнул по выщербленным кирпичам стены военкомата.
– Шур, а Шур… Что же, расставаться нам теперь? – вздохнула Катька.
– Свидимся, Катя, не навеки же война… Не надо о плохом думать… Пойдём скорее, пока час не настал, доложимся…
В тесной кабине полуторки, где кроме шофёра с трудом разместился грузный дядька – командир в шинели с синими петлицами и с автоматом, Шуре места не хватило, да и не положено было. Она устроилась между мешками с крупой у переднего борта, подальше от подпрыгивающих на ухабах ящиков, и ей было хорошо и уютно, хотя и тревожно, потому что какое может быть спокойствие посреди совершенной неизвестности…
Вокруг, до самого горизонта, была лишь степь, выстланная бурой засохшей клочковатой травой, разрезанной кое – где тёмными провалами редких овражков, да со случающимися изредка островками какого-то кустарника. Даже ворон, вечно круживших над Михайловкой, не было видно. Назад убегала разбитая скользкая в лужах колея, на обочинах которой порою можно было заметить рваные провалы воронок с опалёнными краями и залитым мутной водой дном, а однажды встретился начисто обгоревший остов, по всему видно, такой же как у них полуторки. Пока Шура устраивалась в кузове, ещё в Михайловке, командир с шофёром курили у борта, и командир, посмотрев на низко стелящиеся облака, заметил удовлетворённо, поправляя шапку:
– Вроде везёт, Петренко… На весь день нелётная погода… Давай, трогай с Богом.
Командир, которому она отдала своё предписание, был доброжелателен, хотя и не удержался, выдавая сухой паёк, от неуместной шутки на счёт её роста и худобы, а шофёр был неразговорчив, и только перед тем как тронуть с Богом, молча бросил ей в кузов замызганный овчинный полушубок.
– Спасибо, у меня ватник тёплый, – застеснялась она.
– Укройся, дурочка. Околеешь на ветру, – пробурчал шофёр и сердито хлопнул дверью.
Часа через три, когда уже стало смеркаться, похолодало и пошёл мелкий, мокрый, противный снег пополам с дождём, Шура укуталась в полушубок до самого подбородка, и теперь ей было видно только серое унылое небо в снежной ряби, слышно только унылое завывание мотора да скрежет изредка переключаемой передачи под аккомпанемент стука неудержимо прыгающих по кузову ящиков. Тогда она закрыла глаза и услышала, как мама говорит ей:
– Шура, донечка, зъиж картопли з молочком… Потим кныжка свойи подывышся…
А потом… потом ей даже и не снилось ничего.
Проснулась Шура от вдруг наступившей тишины, она открыла глаза и увидела… Вернее, ничего не увидела, разве только смутные очертания бортов кузова, потому что было уже совсем темно. Через мгновение хлопнула дверь