стекловату…
С лихвой насладившись «полной Пашкиной несостоятельностью» (шел третий день «состязаний»), он стал уже просто сжигать газеты; но так и продолжая держать их перед собой в обеих руках.
«Состязание» превратилось в простую формальность – теперь ему, скорее, нравилось следить за процессом горения.
И все.
Более того, обгорелые остатки газет, – когда их набиралось уже много, – он стал дожигать – прямо в клетке, устраивая небольшой костерчик.
Остекленевшие глаза куклы в сотый раз наполнялись оранжевым огнем, но теперь в этом отражении как будто появился еще и сумасшедший оттенок… однако и это не оживляло глаза.
Однажды он как-то странно засмотрелся на них. В клетке, возле вытянутых пластмассовых ног догорал последний газетный лист, уже превратившийся в небольшой треугольничек, угнетаемый огнем. Щик – короткий, еле слышный звук; и в чернеющей стороне треугольника появилась новая трещина; через несколько секунд осыпется очередная порция золы…
Ему только теперь пришло в голову: он совершенно не помнит этой куклы. Он играл с нею, когда был совсем маленьким? Нет. Но откуда же она взялась? Он был единственным ребенком в семье. Мать свозила на дачу из города всякий старый хлам и складывала его в эти кроличьи клетки и в недостроенную комнату в доме. Стало быть, и эту куклу… нет, не может быть. Он не помнил, чтобы видел ее раньше, в городе. И в то же время, когда он увидел ее впервые – в клетке, еще пару лет назад, она совершенно не удивила его. Но и не показалась знакомой – странно, он воспринял ее абсолютно незначаще, хотя она выглядела колоритно.
А теперь вдруг необъяснимым образом в нем проснулись все эти соображения и удивление, которые должны были проснуться еще два года назад…
Эта безволосая кукла. Без одежды. С дырой в животе. С остекленевшими, не оживающими глазами…
Вдруг он поворачивает голову и… видит лицо деда. Широченные глаза смотрят прямо на него; рот чуть приоткрыт – в узкой, придавленной панике. Мышцы лица между щеками и краешками губ напряжены, – как и жилы по обеим сторонам кадыка; не трясутся, окаменели.
Гримаса на дедовом лице – смесь по-детски наивного испуга, искаженной ярости и изнеможения, будто бы от усиленных физических стараний.
– Что… что тут происходит? – голос деда натужно разрывается; почти в истерике.
Дед говорит, на каждом слове раскачиваясь телом из стороны в сторону, – конвульсивно, но без капли дрожи.
Он застыл. Ни слова не отвечает. В нос ударяет внезапный, нестерпимый запах дыма, от которого начинаются спазмы в горле, похожие на сухую икоту, будто бы саму выделяющую из горла этот дым.
Дед бросается к клетке, из которой неторопливо выбираются струйки дыма, отнюдь несильные, совсем тоненькие, – во все стороны. Дед тыкается головой туда-сюда, стараясь что-то разглядеть, однако и так все видно. Струйки дыма курятся возле самых ноздрей, но дед не кашляет.
Дед резко поворачивает лицо. Снова детский испуг, ярость. Но изнеможения больше, чем раньше.
– Что… –