опустошение.
Мута хотела, чтобы все звенья этого цикла в конкретных мужских обличиях всегда присутствовали в её жизни вместе. Закончиться это никогда не могло, потому как всё время начиналось. Закольцованность – идеальная модель вечности. А с вечностью у Муты были интимные отношения. Отношения такие возможны с самыми разнообразными субстанциями. Писал же стадионный поэт-шестидесятник: «Для меня коммунизм – самый высший интим! А об интимных вещах не треплются». И добавить тут нечего.
* * *
Я всегда завидовал тому, кто умел вести регулярные записи, личный дневник, календарные заметки по поводу. Наверное, это помогает заподозрить логику своего существования, расставить всё по мнящимся местам, вычленить самое важное и предположить грядущее. У пишущего появляется дополнительная сила, способная высветить событийный ряд самым невероятным, но равноправным с действительностью образом. Возникает некая власть – сначала над ньюансами, оттенками, тонами – затем над взаимосвязями, персонажами, смыслами. Фиксация – независимо от воли её творящего – привносит не свойственные текущей жизни рисунок и фактуру; а если автор попустительствует своим стремлениям, они начинают диктовать прошлому его новый, предстающий с исписанных страниц облик. И всё сбывшееся и несбывшееся при этом из предмета ретроспекции превращается в инструмент самоопределения свидетеля, держателя, предъявителя миновавшего. А инструмент в руке – это нечастый праздник.
Спрашивая себя, что же оказывается самым цепким и чётким из предложений памяти, среди хронологически смутных наплывов угадываешь лишь несколько сквозных тем, бродячих сюжетов, визуальных обманок. Их перечень кажется поначалу слишком невеликим, чтобы отобразить всё твоё предыдущее обидным обыденностью, постыдным общими местами. Но вскоре понимаешь, что иное тебе и не грозило. И причиной тому – не ты, а миропорядок, в котором волею случая очутился, и подарки, которые с рождением невольно принял.
С многолетней неотвратимостью вспоминаются июньские вечера в пригородном дачном домике, чудом слепленном дедом из дармового подручного материала – поломанных ящиков, обрезков листового железа, списанных шин. Отсветы керосинки на чумазом гранёном стакане, кипяток с размятой молодой клубникой и кубинским сахаром, робкие первые звёзды за пыльной растрескавшейся фрамугой. Тёмные медленные потоки прохладного воздуха в упругих кронах, самолётные голоса с недальнего военного аэродрома, спокойные запахи незрелой листвы, мышиного помёта, прогревшейся бочковой воды. Чёрные лохмотья малокровного среднерусского винограда, квёлая – из сохлых сучьев и ржавых труб – изгородь, непонятные – редкие и внезапные – надгоризонтные сполохи…
В совсем иных краях прошлого, но столь же зримо восстаёт из табачного дыма обнажённая поджарая женщина с презрительной усмешкой и длинной сигаретой в нервных пальцах, хочет что-то сказать, но потом раздумывает, и молчит протяжно. И молчание отпечатывается куда сильнее, чем слова – мгновенно,