за собой никакой вины. Экзистенциальный вопрос – всегда вопрос глубоко личный: «Мышление экзистенциального мыслителя – это зов его бытия, рана его сердца, с которой связана его судьба» [15, 34]. В основе замысла «колымской» прозы – не столько стремление понять за что и почему (этими проблемами мало задавались), сколько воспроизвести происходящее здесь и сейчас, не там-бытие, а здесъ-бытие, т. е. конкретный данный момент ситуации, в которую вольно (а чаще невольно) поставлен человек. Другое дело, что этот конкретный данный момент перманентно процессуален. Не случайно одна из первых фраз рассказа «Как это началось» обрывается на полуслове «Осенью мы еще рабо…» (1, 423). В англоязычном тексте диктуемая грамматикой форма глагола to work в Past Continuous заставит отбросить ing-овое окончание: «In autumn we were still work…». Между тем у Шаламова разрыв глагола дан по корневой середине (сердцевине), и таким образом проведена демаркационная линия между тем, что может быть вербализовано, т. е. отнесено в сферу человеческого, и принципиально невербализуемыми ситуациями как выходящими в этическую и психологическую запредельность. Поэтому, помимо грамматического, подобная конструкция имеет философско-экзистенциальный смысл, поскольку означает принципиальное отсутствие начальной и конечной точек временного отсчета. «Начало есть не чистое ничто, а такое ничто, из которого должно произойти нечто; бытие, стало быть, уже содержит и то, и другое, бытие и ничто, иначе говоря, оно небытие, которое есть в то же время бытие, и бытие, которое есть в то же время небытие» [6, 59]. Гоголевский Поприщин прав, отказавшись хронологически фиксировать разрушающие его личность события: «Никоторого числа. День был без числа» [7, III, 258]. По существу это есть отрицание времени, но именно так – вне времени и над временем раскрывается индивидуальная экзистенция. Определяющим является собственное существование, из которого (как следствие конкретных деяний и поступков) вытекает сущность человека, а не наоборот. Подчеркнем: не существование – из сущности, а сущность – из существования. И опять же – в этом свете несколько по-иному, чем с позиций феноменологизма, раскрывается проблема шаламовского палимпсеста.
Судьба «лагерного» человека четко делилась на два этапа: до Колымы и на Колыме (о том, что будет после, никто не задумывался). «Здешняя жизнь» представлялась «второй нашей жизнью на этом свете» (1, 118), и как бы прошлое ни тянулось шлейфом воспоминаний, оно отбрасывалось прочь, ибо это был ненужный отягощающий сознание и душу груз. Глебову (рассказ «Ночью»), пришедшему со своим напарником Багрецовым под сопку, чтобы раскопать свежую могилу, снять с мертвеца нательное белье и обменять его на хлеб или курево, самому не верилось, что когда-то он был врачом. «Да и было ли такое время? <…> Реальной была минута, час, день от подъема до отбоя <…>». Еще меньше интересовало персонажа прошлое окружающих. Впрочем, замечает повествователь, если бы Багрецов объявил себя «доктором философии или маршалом авиации», Глебов поверил