можно, – согласился тот.
И, сидя на ещё влажной с ночи скамейке, они, каждый думая о своём, тихо закурили. Гомозин всё смотрел на пару молодых людей, стоявших в пятнадцати метрах от него, и пытался нащупать их настроение. Они тоже поглядывали украдкой на него, видно, тяготясь его пристальным рассеянным взглядом; а он, видно, и не чувствовал, что буквально пялится на них, как-то странно выставляя ощетинившийся подбородок вперёд. С каждой затяжкой по телу пробегало слабое электричество, не то туманящее рассудок, не то его бодрящее.
– Не сильно заросли, – сказал, выдыхая дым, Николай Иванович.
– Ну да. Височки разве что подровнять, – ответил Гомозин.
– Ноги промокли?
– У меня нет, будто сухо. Колени вымазал. А вы промокли, что ли?
– Да будто тоже ничего. Полы разве что.
Егору Дмитриевичу была приятна компания Николая Ивановича. Находясь рядом с ним, он чувствовал какую-то защищённость. Казалось, будто старик всё на свете знает, всё на свете пережил, и, если он чувствует себя спокойно и хорошо, чего же тогда самому тяготиться? В детстве он так же смотрел на мать – как на некую божественную сущность, всё знающую и во всём могущую помочь. И ничего не было страшно. А когда он подрос и стал понимать, что знает и понимает намного больше неё, что видел то, о чём она и подумать не могла, её божественные свойства в его глазах стали исчезать и ему сделалось одиноко. Тогда он стал во всём неосознанно искать Бога, чтобы он заменил ему всемогущую маму. И даже находил его во всяких поразительных совпадениях, случайных встречах и удачах. Но когда он встретил свою Лену, нужда в Боге у него отпала. Она взяла на себя функции божества. Она не была глубоким интеллектуалом, не была ни профессором, ни учёным, но её бытовая жизненная мудрость, её простота и жизнелюбие наполняли всю жизнь Егора Дмитриевича, и ему никогда не было ни страшно, ни одиноко. Она была его Богом, который всегда поможет, поддержит и подтолкнёт на добро, была его моральным камертоном, звенящим на высшей нравственной ноте, открывающим для него мир добродетели. И с её смертью для Гомозина умер Бог. Всякий Бог. И нового он не нашёл и даже не пытался найти. Он понял, смирился с тем, что каждый, и он в частности, – сам за себя, что никто не проведёт его по жизни за ручку, что он пришёл в этот мир один, проживёт в нём один и умрёт один.
И вот теперь, сидя возле большого, сильного человека, он вновь стал смутно ощущать близость этой давно покинувшей его божественной сущности. Она будто витала возле него и дразнила, пряча от него кладезь нравственной силы и мудрости. Гомозин понимал, наверное, что живёт примерно правильно, как полагается, но его вечно грызли скука, тоска и уныние – а они, как он думал, появляются только от конфликта с совестью и самим собой, и, значит, он что-то делает не так. И вот теперь он чувствовал, что если бы Николай Иванович одобрил, похвалил бы его образ жизни, то он успокоился и стал бы жить в гармонии с собой; но старик не только не одобрял его быт и взгляды – он, кажется, противился им, но из вежливости скрывал это. Тогда лучше бы, думал Гомозин, он сказал