сучок он смотрел всю жизнь, когда засыпал. Он любил засыпать на спине. «Кто на спине спит, тот врага не боится», – говаривал Осуга. «А я люблю Осугу? Люблю». Сейчас, когда бабушка сидела рядом, ему казалось, что он любит всех. Это было, оказывается, так просто – быть, как она, когда она рядом. Она-то действительно всех жалеет. «Даже татар?» Он вспомнил безнадежное личико мертвого татарина, который сказал ему правду. Сейчас даже татары не пугали привычной тошнотой, будто их и не было вовсе на свете. Да здесь их, и правда, не было: везде, кроме этой полутемной опочивальни, рядом с бабушкой Ксенией, было ОНО, но сюда оно не давило. Он ощущал это всем своим освобожденным телом.
И поэтому захотелось спать. Веки медленно опустились, поднялись и опять опустились на уходящий в туман взгляд. «Бабушка тоже поспит», – подумал он напоследок.
Но старая женщина не спала: она сидела неподвижно, думала о нем, слушала, как все ровнее и глубже становилось его дыхание.
Да, он очень исхудал: виски запали, на шее бьется жилка. Слишком много видели наши дети. Когда он спит, то опять совсем ребенок: раковинка уха, теплая кожа, такая белая – только ноздри слабо розовеют да полуоткрытый рот. Но и в этом – в подрагивании в разрезе ноздрей, в проступивших скулах – она чуяла ту мужскую завязь, которая в свое время прорастала во всех ее сыновьях и внуках. В завязи было бездумное мужество, но была и грубая горечь. Она знала, что это заложено с начала времен, и так и должно быть, чтобы мальчик стал мужчиной, а девочка – женщиной, хотя первому, может быть, придется убивать, а второй – кричать над убитым сыном. Ничего нельзя изменить. Даже низшие стихийные силы смеялись над потугами того, кто забыл Бога и мнил себя хозяином людей и вещей. Только одно могло изменить и законы, и само время, только Он мог отвратить даже неминуемую гибель.
Она чуть сгорбилась от приступа привычной боли в боку и терпеливо переждала, пока не прошло. Рот наполнился горечью. Но теперь это не мешало ей думать. Может быть, она проживет для него еще год, может быть, и два. Она покорилась добровольно, потому что конец этого старческого тела – совсем еще не конец всего.
Пусть пока спит спокойно он, любимый больше всех.
Она немного смутилась: нельзя отбирать одного за счет других. «Но ведь и других я тоже люблю, Господи. Я прошу Тебя…»
Она несмело подняла глаза к зимнему оконцу. Чего попросить для него? Счастья? Но в чем счастье человеков? В наше время любое счастье обречено не сегодня, так завтра. Она слишком хорошо знала свое время. Ведь копыта, не разбирая, топчут всех – самых нежных и самых смелых.
Тысячи, тьмы тех копыт. А всадники безглазы и немы и уже не могут остановиться.
Она опустила голову, стихла, прижав щепоть к переносице, и долго сидела так, ни о чем не думая.
Слова древней жалобы, нарастая, шумели в ушах, роптали, как голые осинники, когда из полей порывами налетает северо-западный ветер, бросает пыль с привкусом снега: «Ты сделал нас притчею между народами, покиванием головы между иноплеменниками…За Тебя умерщвляют нас каждый день, считают нас за овец, обреченных на заклание. Восстань, что спишь, о Господи? Пробудись, не отринь навсегда!»
– Не