ему момент, он понятен еще до того, как кто-то отдал приказ – и прямо перед нами, перекресток уже преодолевшими и столпившимися с другими братьями и сестрами города у следующего, матерясь, вылетает из дорогой иномарки житель всяческих приставок – «ино», «за», «между»; капот ее выдыхает пар, слишком похожий на дым, чтобы не испугаться. Но он боится притронуться, ведь всё-таки «ино»; не знаешь, чего и ждать; раскроешь спасительным жестом – и проглотит тебя зияющая пламенем пасть, навеки стерев с лица города сего, и, самое страшное, с глаз людей вокруг, удивленных и вспомнивших, завороженных видом пара, – а им он – в любом случае, дым, – и тем вдруг уловивших, как минимум, намёк: завтра это может случиться с тобой.
Завтра твой лоск если не станет источником дыма, то, хотя бы, провоняет дымом кого-то или чего-то, что так долго было вокруг, шёпотом и криком влача существование гордое, фактом осознания присутствия рядом с тобой, – а как иначе!? – как у этого человека; он – паникует не за машинку и не за страховку даже, ибо он не из братьев и сестёр вокруг, он так, союзник, временный посетитель, приехал посмотреть, турист, но дрожью закрепивший свое бытие здесь и сейчас, дрожью за отдаляющуюся, дымом уж не Московским, но Ленинградским, уплывающую в реке мнимого пара, – всё ещё светлая надежда, что это лишь перегрев! – приставку «ино».
И как раз проходивший рядом патруль голубых рубашек и всезнающих черных дубинок, подбежал, – один – тряс животом и полз, быстро переставляя ноги; другой преодолел пару десятков метров в мимолетные секунды, – раскрыл капот; патруль что-то внутри себя заорал, рубашка на рубашку, иномарка громкими тремя буквами выдохнула очередное облако пара, и вдруг затихла, умолкла, считанные струйки подставляя, стволами – раскрытой кроне капота, щекою левой и правой.
На привыкшего зваться ее хозяином, хотя любому брату и сестре, – а мы уже минуем перекресток, светофор подмигивает подбитым зеленым глазом, а нам плевать на показавшееся нам дымом, ведь что человеку – пар, он и сам плюет его в беспощадный северный мороз, – понятно, кто тут чему хозяин, жалко смотреть, а патрулю не жалко орать, впрочем, это они еще просто повысив голоса говорят, сталкивая этими высокими, теснящими само пространство голосами, его самомнение в пропасть, в ревущую паром пасть.
– «Белый дом, черный дым»? – спросил вдруг меня Гена. Я не удивился этим строкам; уместно, очень, но поправлю.
– Так дым то белый. И дом раба – черный, там даже стекла так затемнены, что, кажется: Люциферовы глаза! Как и вся шкура…
– Так они ж вроде, глаза-то, у Люцифера, как светофоровы – красные… или путаю?
– Или я путаю. О, смотри! Перья его опавших крыльев!
Куда я ему указал, как Пётр царь, не пальцем, но рукою, ребром ладони поместив момент на карту города и теперь указывая на него лезвием сложившейся пятерни? Сперва Гена, наверное, решил, что мне не мила выкрашенная,