Графу покажу, нехай сам разбирается. На харчах живет, а делами своими кошачьими не занимается, – бабушка взяла кота за шкирку, встряхнула и развернула мордой к батарее: – Гляди, я сказала, вконец дом запустил, бесстыжий!
Кот, сияя бешеными глазами, вырвался из рук и убежал. Мышь юркнула обратно в простенок.
– Ах ты ж паскудина бессовестная. Даже взглянуть не схотел. Обленился вконец. Бъ ядь, – возмутилась бабушка, наклонившись к огромной дырке и выискивая мышь.
– Ну что, – обратилась ко мне, грузно усевшись на табуретке у стола; и вдруг просияла словно: – Как тебе в нашей сказке? Ну что плечами пожимашь. Я вот когда с мужем покойным сюда приехала впервые, обомлела. У нас же клетка была, понимашь. У него две квартиры на Арбате тогда от родителей были. А я ж с села́, с Кубани, меня земля зовет. Я в бетоне не могу. Мне надо, чтоб вышла из дверей – и землю чуяла. Так мы обе квартиры и обменяли. Раньше тут всякие художники, профессора да дохтора жили. «Поселок художников», как никак. А потом Москва расползлась, не хуже теста переспевшего, и «Сокол» наш оказался в центре, а не на окраине.
Баба Лида потирала стол полными грубыми руками.
– Я тебе секрет один скажу, теперь-то уж не расстрелят, – бабушка задрала мечтательно подбородок вверх. – Все мы не те, кем кажемся.
– Как это?
– Я ведь с дворян. С господ.
– Вы?
– Деда-то мого расстреляли, а мамку мою – дочурку евоную пятнадцати лет – камердинер с дома вызволил и в село увез. Там своей дочерью записал – Потаповой. Она вумная была – страсть. В те времена ликпункты, заместо школ, – вот в ем она работала. Но в девках не засиделась. Отец мой – председатель холхоза. Мать – неженка, худосочная, рано к Богу ушла. Я с отцом осталась. Потом Хресна меня в Москву позвала. Сама на завод хлопчатобумажный устроилась. И меня пертянула к себе. А тут война… Завод переделали. Хлопковую целлюлозу для пороху делали. А после войны замуж вышла. Муж молчалив оказался. Он и ухаживал-то как: стоит у общежития мого и смоотрит в окна. Не хуже Графа. Так за всю жисть ни разу и не сказал о любви. Черт его знат, любил ли? Хоть бы словечко когда сказал про то. А я, знашь, как дура жила и не спрашивала. А время ж оно – хитрое, никогда не угадашь, когда смерть приберет. Муж память потом потерял, а молодой ишо был – сорок семь всего. Сыскали мы его через три месяца. А он рвется и́з дому. Не помнит никого – ни дочерей, ни мене. Ночью подымусь с постели – нет его. Вниз сбегу – на кухне стоит, в окна смоотрит. Поворотится, чужим взглядом глядит и говорит:
– Что вы врете мне все. У меня другая семья. Что вы скрываете от меня? Я домой хочу. К жене, – а сам красииивый, виски сединой, как мукой, сыпаные. Гляжу на него – и сердце кровью обливается – он же меня, считай, молодой не видал. Вот она я, перед ним, – с поплывшей кожей, с морщинами у рта, с телом стареющим – самой себе вусмерть противна. Коли б помнил, кем я была, и как он стоял в мороз тридцатиградусный под окнами моими.
Баба Лида быстрым движением грубой руки пригладила назад пушок седых волос.
– Да что уж я, старая, о любви какой-то говорю. Помирать пора, а я все невестюсь. А муж быстро