замужем! – Марья подала мясо с домашней лапшой. – Гриша поженился!..
– Ура, ура! – обрадовался Пешков, но примолк с угрозой. Теперь его черёд был говорить о себе, а ему не хотелось.
Да и кашель не оставлял.
– Бронхи! – объяснил. – Варили шины, и всякая другая гальваника… там!.. – и ткнул пальцем в неопределённом направлении.
Тогда Яков, ни о чём не спрашивая, встал из-за стола. Вышел из комнаты.
Снег рос. Тишина необзорная.
С кувшином, наново наполненным, вернулся из погреба Яков. По поверхности чёрного вина седые пузырьки плясали.
Из-за пляшущих этих пузырьков Пешков опять-таки упустил момент, когда на табуретке рядом ним появилась обувная коробка.
Ну, коробка – так коробка, Пешков не придал значенья. – Давай, всего хорошего! – Яков поднял чашку с вином.
Ели молча, без неловкости. Марья обработана чувством такта. Всё понимает, но не выносит сужденья.
Только один раз Пешков помнил её сбитой с толку. Лет 7 или 8 тому назад, когда Витька приходит со двора и говорит, что любит отца Вовы Елисеева больше, чем Пешкова, потому что елисеевский отец ходит с другими папашами пить вино в «Бусуйок»[31], а Пешков не ходит.
– Марья, – спросил Пешков, – а помните, как Витька приходит со двора и говорит, что он другого папашу любит больше, чем меня! Из-за того, что я с соседями не бухаю!..
– Не помню, – сразу отвечала Марья. Хоть видно, что помнит.
Ещё попили-поели.
– В Бога верите всерьёз или для порядка? – Пешков кивнул на Николу-Таисия.
– Всерьёз для порядка! – ответил Яков.
– Угу, понял!.. – Пешков потянулся, размял плечи. – А вот и снег… – он широко зевнул, – весь кончился! – встал из-за стола. – Пойду к троллейбусу?..
Вышел под навес.
Темно. Курями пахнет.
Во дворе Яков шарчил снег фанерной лопатой.
Лицо его было такое, точно Пешков уже 3 дня как уехал.
И у Марьи, прибиравшей со стола, лицо было такое же.
Как будто и не ели не пили вместе.
– Коробку забрал? – спросил Яков, не поднимая головы от лопаты, от дворового снега. – Давай, коробку там забери!..
Теперь он говорил по-другому. Небрежно-повелительно. С заведомой нетерпимостью к отказу.
Хотя какой там отказ: Пешков просто не понял, о чём он говорит. О какой такой коробке.
– От Петра Фёдорча коробка! – опершись на лопату, Яков смотрел теперь с вызовом. Почти нагло.
Он смотрел так, как, наверное, некрасивая девочка смотрит на мир, когда открытие собственной некрасивости уже случилось, и успело отболеть, и родило ответный вызов: «А вот вам! А вот такая, как есть!»
– Мне?.. От Петра Фёдорча?.. – не поверил Пешков. – С того света?!. Ха-ха!..
– Давай, давай! – велел Яков. – Иди бери!..
В одну минуту он стал другой. Сам разговор его стал таким недобро-повелительным, тёмным, точно здесь и сейчас, под кровом его дома на Мунчештской, обитали царь Николай и король Karol von Hohenzollern, Иосиф Сталин и маршал Антонэску, и, вынужденный кое-как выживать, кое-как сносить голову под всей этой чередой сильных